Том 16. Статьи. Рецензии. Заметки 1881-1902 - Страница 25


К оглавлению

25
* * *

Мода вообще капризна и причудлива. Мы не удивимся, если дамы начнут носить лошадиные хвосты на шляпах и буферные фонари вместо брошек. Нас не удивят даже турнюры, в которые «для безопасности» мужья и любовники будут сажать цепных собак. (А такие турнюры будут. Их на днях предложил в каком-то дамском обществе часовщик Ч.) Но мода, которую переживает теперь Москва, странна и удивительна. Если бы г. Гоппе вместо турнюров и рожиц изобразил в своем «Модном свете» тигров, леопардов и крокодилов, то он попал бы в «самую центру» и мы все стали бы его журнал (с рассрочкой) выписывать. У нас на зверей теперь мода. Московский человек почувствовал склонность к звериному образу и теперь жить без зверей не может. Вот вам факты. Не так давно в Рогожской пьяные купцы на медведя ходили. Черт их знает, где они его выдрали, но только ходили. Медведь помял их, выбежал из сарая и пошел гулять по Москве. Погуляв по столице, он воротился к ночи в тот же сарай, не зайдя даже в «Салошку» поглядеть на Селину Дюмон, барыню в медвежьем и репортерском вкусе. У Лентовского есть громадная собака, приводящая в ужас всех ищущих у архиантрепренера аудиенции. Скрипач Шиман, придя однажды к Лентовскому, до того перепугался этой собаки, что уменьшился в весе на несколько фунтов и чуть не помер. Лентовский, в свою очередь, тоже чуть не помер однажды, придя к Хлудову и увидев выпущенных на него тигров. Музыкального критика Размадзе кашей не покорми, а только поговори с ним о его здоровеннейших псах. Шостаковский завел себе ручного орла. Орлу до того понравился великий маэстро, что он всякий раз садился около него на кресло и хищнически, как Малкиель на интенданта, засматривался на его большой, сочный нос. Маэстро платил орлу взаимностью. Но раз… смешно и печально… орел рассердился за что-то на своего хозяина и клюнул его в самый глаз. Маэстро обиделся, пожертвовал неблагодарную птицу в Зоологический сад и наложил на глаз гипсовую повязку. На Никольской у какого-то книгопродавца сидит под прилавком лисица. В цирке Гинне показываются дрессированные быки. Одним словом, если бы все мы обратились в Навуходоносоров в зверином образе и завели бы себе, подобно Диогену, коз, то зажили бы как раз в уровень с веком.

* * *

К вам от нас переведены два электрических солнца нашего театрального мирка. Я говорю о Свободине и Далматове, которые в следующий сезон будут упражнять ваши вкусы, а не наши. С прискорбием сдаю их на руки петербургского коллеги, а теперь пользуюсь нейтральной полосой их положения и даю им по аттестату. Будучи в Москве, они оба вели жизнь трезвую и благонравную. В бунтах, интригах и угощениях гг. рецензентов замечены не были. Под судом, в штрафах и сражениях тоже не были. Из «Записок сумасшедшего» не читали и у Вельде кредитом не пользовались. Свободин, по выражению Шестеркина, «человек, который трудящийся». Далматов, по выражению Шестеркина, «человек, который еще учащийся». Они молоды, и Питер мудро поступит, если их не избалует.

* * *

Купца Найденова посетила муза истории и показала ему кукиш. От приятной же дамы и кукиш получить приятно, а от музы не только приятно, но и вдохновительно. Муза вдохновила купца Найденова. Он, смекая, соображая и натужась, сел за стол и стал сочинять «Историю известных московских купеческих родов». («Родов» здесь надо понимать не в акушерском смысле, а в геральдическом.) На что понадобилась ему эта никому не нужная «история», не разберет ни черт, ни квартальный, ни даже Федор Гиляров, умеющий объяснять причину всех причин. И в чем, желательно было бы знать, будет заключаться эта история? В описании ли Титовки или же в воспевании купеческого благочестия? Во всяком случае подождем и прочтем историю банных веников, мордобитий в «Стрельне», гривенников за рубль и красных петухов шагаевской фабрикации. В «историю» попадут не все купеческие роды, а только те, благополучно купечествующие отрасли коих взнесут г. Найденову по сту целковых — так объявил в своих письмах к купцам новоиспеченный историк. Сторублевка — conditio sine qua non. Нет у тебя ста целковых — и в историю не попадешь, хоть бы ты три медали на шее имел, сотню кредиторов по шее вытолкал и пять свиней клоуна Танти съел.

<21. 14 апреля>

На всех московских колокольнях сидят пономари. С замиранием сердца и дрожа от ночной сырости, они ждут того момента, когда Спасские часы и Иван Великий возвестят полночь. Нервы их напряжены ad maximum; малейшего звука достаточно для того, чтобы они всполошились и зазвонили ранее традиционного срока. Третьего года у Ивана Воина напряженному слуху пономаря примерещился звон, и Москва загудела десятью минутами раньше, что конечно не обошлось даром епархиальному начальству: оно получило от «Современки» строгий выговор в размере трех плачущих передовых. Народ снует по улицам, и чем ближе к Кремлю, тем гуще толпы и тем больше говора, стукотни, экипажного треска. Кое-где на тротуарах мелькают и чадят плошки. Небо хмурится, словно не верит, что у людей праздник. После недолгого, но томительного ожидания наконец со стороны Кремля несется бой часов… Рука самого нервного из пономарей не выносит томления и, не дав часам окончить даже первый удар дергает за веревку… Москва слышит быстрый, судорожный, словно с цепи сорвавшийся, звон, нетерпеливому пономарю вторят другие, и, пока на Иване Великом раскачивают языки колокола, Москва уже гудит и переливается всевозможными колокольными звуками… Москворечье и Кремль гудят басами, с Плющих и Разгуляев несутся теноровые звуки… и все сливается в один общий, чудовищный рев. Колокольная буря длится минут пять, и эти поэтические пять минут окупают всю прозу «северной» Пасхи…

25